» » Бабель начальник конзапаса краткое содержание. Исаак Бабель: Конармия

Бабель начальник конзапаса краткое содержание. Исаак Бабель: Конармия

Краткое содержание сборника новелл И. Бабеля "Конармия" для тех, кто сдает по русскому языку и литературе. «Конармия» - это сборник новелл. Повествование в них ведется от первого лица: автор под псевдонимом Лютый, он же герой-повествователь, рассказывает о пережитом в казачьих частях, о событиях и характерах.

Переход через Збруч
«Начдив шесть донес о том, что Новоград-Волынск взят сегодня на рассвете», - так начинается эта новелла. Обоз выступил по шоссе от Бреста до Варшавы. Кругом - изумительная природа, контрастом ей «запах вчерашней крови и убитых лошадей капает в вечернюю прохладу». Поздней ночью обоз пришел в Новоград. Автор в отведенной ему квартире увидел беременную женщину и «двух рыжих евреев», в квартире был погром: развороченные шкафы и проч. По просьбе автора в квартире убираются. Автор ложится спать: «Пугливая нищета смыкается над моим ложем. Все убито тишиной, и только луна, обхватив синими руками свою круглую, блещущую, беспечную голову, бродяжит под окном».

Ночью его будит беременная женщина: он кричит во сне. Автор видит мертвого старика, отца женщины. Женщина говорит, что «поляки резали его», а он просил, чтобы убивали во дворе, подальше от дочери.

Костел в Новограде

В костеле ревели колокола. Автор остановился в доме бежавшего ксендза. Ксендз бежал, но оставил помощника - пана Ромуальда. «Он стал бы епископом - пан Ромуальд, если бы он не был шпионом», - говорит автор. «Вот Польша, вот надменная скорбь Речи Посполитой! Насильственный пришелец, я раскидываю вшивый тюфяк в храме, оставленном священнослужителем, подкладываю под голову фолианты, в которых напечатана осанна ясновельможному и пресветлому Начальнику Панства, Йозефу Пилсудскому», - говорит автор.

Курдюков, мальчик экспедиции, продиктовал автору письмо на родину. «Оно не заслуживает забвения». Курдюков пишет матери, что находится «в красной Конной армии товарища Буденного». Он рассказывает, что живет «очень великолепно». Но просит прислать кабанчика, потому как «каждые сутки я ложусь отдыхать не евши и безо всякой одежды, так что дюже холодно».

Начальник конзапаса

Конница в деревне «травит хлеб и меняет лошадей», забирая рабочую скотину у крестьян. Крестьяне осаждают здание штаба. Начальник штаба встречает крестьян, слушает их жалобы, но не обращает на них внимания.

Пан Аполек

Автора поразили картины «юродивого» художника пана Аполека. Аполек пришел лет тридцать назад вдвоем со слепым гармонистом Готфридом. «Святые пана Алолека, весь этот набор ликующих и простоватых старцев, седобородых, краснолицых, был втиснут в потоки шелка и могучих вечеров». Аполек расписывал новый костел. Но художник тяготел к изображению знакомых лиц.

В Марии Магдалине прихожане узнали еврейскую девушку Эльку, в апостоле Павле - хромого Янека, и так «началась неслыханная война между могущественным телом католической церкви, с одной стороны, и беспечным богомазом - с другой».

Солнце Италии

В этой новелле автор рассказывает о содержании письма своего соседа, Сидорова. «Я проделал трехмесячный махновский поход - утомительное жульничество, и ничего более...» - пишет Сидоров. Ему скучно в армии, и он мечтает попасть в Италию, даже изучает язык. В Италии «нужно отправить короля к праотцам».

Мой первый гусь

Автора отправили на постой к казакам, хозяйка дома отказалась его кормить, сказала только, что хочет умереть, казаки приняли «пострадавшего по ученой части» не слишком приветливо. Автор зарубил гуся, и казаки приняли его за своего. Только вот «сердце мое, обагренное убийством, скрипело и текло».

Гедали сказал, что все смертно. Гедали повел автора к рабби Моталэ, «к последнему рабби из Чернобыльской династии».

Путь в Броды

Пчелы «истерзаны враждующими армиями», их больше нет, и автор скорбит о пчелах. Автора тревожит «летопись будничных злодеяний».
В этой новелле звучит история про Христа. Христос скучает на кресте, мошки тиранят его. Пчела же отказалась кусать. «Не умею, - говорит пчела, поднимая крылья над Христом, - не умею, он плотницкого классу...».

Учение о тачанке

Кучер, или повозочный, Грищук пробыл в германском плену, бежал, в Белеве его мобилизовали на военную службу, до родных он не доехал пятдесят верст. Автор теперь - «обладатель тачанки и кучера в ней»;

Смерть Долгушова

Бой продвигался к городу, коммуникации были прорваны. Бойцы засомневались в начдиве. Поляки пошли к лесу. Казаки уехали, остались только автор и Грищук с тачанкой. Штаб дивизии исчез. Поляки были выбиты контратакой.
На городском кладбище они встретились польскому разъезду и попали под обстрел.

На дороге сидел телефонист Долгушов, смертельно раненный, попросил добить его. Добивать автор отказался. Добил Долгушова друг автора Афонька Бида.

Комбриг два

Буденный стоял у дерева. Убили комбрига два, на его место был назначен Колесников, бывший командир полка. Буденный сказал новому комбригу:

«...побежишь- расстреляю». Колесников не подвел. Поляки в тот же вечер были уничтожены.

Сашка Христос

Сашку, пастуха в станице, прозвали Христом «за кротость». В пастухах он прожил до призыва. На войне пробыл четыре года и вернулся в станицу, когда там были белые. Сашка пошел к Буденному, там и служил. В польскую кампанию был обозным.

Жизнеописание Павличенки, Матвея Родионыча

Красный генерал Матвей Павличенко был когда-то пастухом у барина, женился. Но когда барин стал домогаться жены Матвея, Павличенко захотел получить расчет. Но барин не отпускал его еще пять лет, вплоть до 1918 г. Потом примкнул к революции, барина своего встретил и «топтал», желая докопаться до души.

Кладбище в Козине
На кладбище «стоит склеп рабби Азриила, убитого казаками Богдана Хмельницкого». «Четыре поколения лежат в этой усыпальнице, нищей, как жилище водоноса, и скрижали, зазеленевшие скрижали, поют о них молитвой бедуина: «Азриил, сын Анания, уста Еговы. Илия, сын Азриила, мозг, вступивший в единоборство с забвением. Вольф, сын Илии, принц, похищенный у Торы на девятнадцатой весне. Иуда, сын Вольфа, раввин краковский и пражский.
О смерть, о корыстолюбец, о жадный вор, отчего ты не пожалел нас, хотя бы однажды?»

Автор пробирался в Лешнюв, в штаб дивизии, с попутчиком Прищепой. По дороге Прищепа рассказывал о себе: бежал от белых, в отместку те убили его родителей. Соседи растащили имущество. Вернувшись в станицу. Прищепа стал мстить: «кровавая печать его подошв тянулась за ним следом. В тех хатах, где казак находил вещи матери или чубук отца, он оставлял подколотых старух, собак, повешенных над колодцем, иконы, загаженные пометом». После этого вернулся в родительский дом, двое суток пил, «пел, плакал и рубил шашкой столы».

История одной лошади

Начдив Савицкий забрал у командира эскадрона Хлебникова белого жеребца, взамен дав Хлебникову «вороную кобыленку неплохих кровей». Но Хлебников «жаждал мести». Савицкого сместили после июльских неудачных боев. Хлебников написал прошение о возвращении лошади, получил согласие. Хлебников отыскал Савицкого в Радзивилове. Савицкий «жил в опале, с казачкой Павлой». Савицкий ознакомился с прошением Хлебникова, но отказался возвращать лошадь и вынул револьвер. Хлебников ушел. Вернувшись в отряд, он подал заявление о выходе из компартии большевиков. «И вот партия, - писал он в заявлении, - не может мне возворотить, согласно резолюции, мое кровное, то я не имею выхода как писать это заявление со слезами, которые не подобают бойцу, но текут бесперечь и секут сердце, засекая сердце в кровь...»

Неделю спустя Хлебникова комиссовали по инвалидности. Автора это опечалило: «Нас потрясали одинаковые страсти. Мы оба смотрели на мир, как на луг в мае, как на луг, по которому ходят женщины и кони».

Отряд крушил шляхту за Белой Церковью. Автор говорит: «Я с утра отметину получил, но выкомаривал ничего себе, подходяще». Вместе со Спирькой Забутым они отошли от леска и натолкнулись на польский штаб, двое против восьми. Двоих подстрелили, третьего Спирька повел в штаб. Одного, генерала, автор просил сдаться. Тот заявил, что саблю только Буденному отдаст. Коммунисту так и не сдался. «- Облегчили, значит старика?
- Был грех».

Берестечко

В Верес течке автор увидел, как казаки убили старого еврея за шпионаж. В Берестечке жили в основном евреи, на окраинах - русские мещане-кожевники. «Евреи связывали здесь нитями наживы русского мужика с польским паном, чешского колониста с лодзинской фабрикой».

Вечером собрался митинг. «Внизу не умолкает голос военкомдива. Он страстно убеждает озадаченных мещан и обворованных евреев:

Вы - власть. Все, что здесь, - ваше. Нет панов. Приступаю к выборам
Ревкома...»

Никита Балмашев обращается с письмом к редактору, описывая «за несознательность женщин, которые нам вредные». Неделю назад поезд Конармии остановился на станции. Поезд стоял долго и дальше не ехал, потому что мешочники, среди которых были женщины, «нахальным образом поступали с железнодорожной властью. Безбоязненно ухватились они за поручни, эти злые враги, на рысях пробегали по железным крышам, коловоротили, мутили, и в каждых руках фигурировала небезызвестная соль, доходя до пяти пудов в мешке». Бойцы разогнали мешочников, остались только женщины. Бойцы, «имея сожаление», некоторых женщин посадили втеплушки. Перед отходом поезда к вагону, в котором сидел Никита, подошла женщина с ребенком: она просила взять ее с собой, давно не видела мужа. Женщину пустили: Балмашев за нее попросил.

Наутро Балмашев увидел, что вместо ребенка у женщины - пуд соли в пеленках. Балмашев обратился к ней: «Но оборотись к казакам, женщина, которые тебя возвысили как трудящуюся мать в республике». Балмашев спустил женщину с поезда. «...Увидев эту невредимую женщину, и несказанную Расею вокруг нее, и крестьянские поля без колоса, и поруганных девиц, и товарищей, которые много ездют на фронт, но мало возвращаются, я захотел спрыгнуть с вагона и себе кончить или ее кончить».

Устав РКП «обратил в сотрудников «Красного кавалериста»» ««три холостые сердца со страстями рязанских Иисусов». Эти сотрудники - Галин «сбельмом», «чахоточный» Слинкин, Сычев «с объеденными кишками» - «бредут в бесплодной пыли тыла и продирают бунт и огонь своих листовок».

Галин безответно любил поездную прачку Ирину, рассказывал ей о деяниях тиранов, умерших «собачьей смертью».

Автор, «пораженный жалостью и одиночеством», признался Галину, что «устал жить в нашей Конармии», на что получил резкую характеристику слюнтяя. Галин говорил о Конармии: «Кривая революции бросила в первый ряд казачью вольницу, пропитанную многими предрассудками, но ЦК, маневрируя, продерет их железною щеткой...»

Афонька Вида

В битве под Лешнювом у Афоньки Виды пал конь. «...Афонька, согбенный под тяжестью седла, с лицом сырым и красным, как рассеченное мясо, брел к своему эскадрону, беспредельно одинокий в пыльной, пылающей пустыне полей».

С утра Афонька исчез. Говорили, что он добывает коня. Его видели в десятке верст от стоянки: «он сидел в засаде на отставших польских кавалеристов или рыскал по лесам, отыскивая схороненные крестьянские табуны. Он поджигал деревни и расстреливал польских старост за укрывательство».

Еще неделю спустя Афонька появился верхом.

У святого Валента

Хороший ксендз Тузинкевич, переодевшись бабой, бежал из Берестечка перед вступлением казачьих войск. В Берестечке автор увидел костел, услышал звуки органной музыки. В храме хозяйничали казаки. Рака святого Валента была сломана. Пан Людомирский, звонарь костела, пришел в ярость от вида разрушений и попытался убить казака, но ему это не удалось, и тогда звонарь проклял захватчиков: «громовым голосом звонарь церкви святого Валента предал нас анафеме на чистейшей латыни».

Эскадронный Трунов

Эскадронный командир Трунов был убит в бою. На похоронах командир полка Пугачев «прокричал речь о мертвых бойцах из Первой Конной, о гордой этой фаланге, бьющей молотом истории по наковальне будущих веков».
Автора обвинили в том, что он покалечил Трунова. А ссора произошла потому, что автор отказался убить одного из пленных поляков.

Иван Анкифиев - конармеец, повозочный Ревтрибунала - получил приказ отвезти в Ровно дьякона Ивана Агеева, симулирующего глухоту. Анкифиев периодически стреляет у дьякона над ухом из револьвера, чтобы изобличить симулянта и получить возможность убить его. От выстрелов дьякон действительно начинает плохо слышать; он понимает, что вряд ли доедет живым до Ровно, о чем и говорит автору.

Продолжение истории одной лошади

Бывший начдив Савицкий четыре месяца назад забрал у командира первого эскадрона Хлебникова белого жеребца, после чего Хлебников ушел из армии. Савицкий получил от него письмо. Хлебников писал, что «никакой злобы на Буденную армию» больше не имеет. «А вам, товарищ Савицкий, как всемирному герою, трудящаяся масса Витебщины, где нахожусь председателем уревкома, шлет пролетарский клич - "Даешь мировую революцию!” - и желает, чтобы тот белый жеребец ходил под вами долгие годы по мягким тропкам для пользы всеми любимой свободы и братских республик...» - писал Хлебников. Савицкий ответил, что письмо Хлебникова поддержало их общее дело: «Коммунистическая наша партия есть... железная шеренга бойцов, отдающих кровь в первом ряду, и когда из железа вытекает кровь, то это вам, товарищ, не шутки, а победа или смерть».

Полковой командир Шевелев умирал на санитарной линейке, с ним сидела Сашка. Шевелев сказал, кому что оставляет после смерти.

Шевелев умер. Сашка «легла на мертвеца боком, прикрыв его своим непомерным телом».

Замостье

Отряд заночевал невдалеке от Замостья. Лютов, привязав повод коня к ноге, «лег в яму, полную воды». Уснул, и ему приснился сон: женщина подготавливает его к смерти. Проснувшись, выяснил, что лошадь протащила его пол версты.

Никита Балмашев пишет следователю Бурденко про измену. Раненые Балмашев, боец Головицын и боец Кустов отправились в госпиталь. Они просили взять их на излечение, но «доктор Язейн... только надсмехался разными улыбками». В палате Балмашев увидел раненых, играющих в шашки, и кокетничающих с ними сестер.

Позднее сестры, по словам Никиты, подмешивали им снотворное, дабы лишить одежды. И Балмашев делает вывод: «Измена, говорю я вам, товарищ следователь Бурденко, смеется нам из окошка, измена ходит, разувшись, в нашем дому, измена закинула за спину штиблеты, чтобы не скрипели половицы в обворовываемом дому...».

Дивизия стояла у деревни Чесники и ждала сигнала к атаке. Сигнала не давали, тогда Ворошилов и Буденный решили исправить положение. Ворошилов воскликнул: «Вот он стоит на холмике, поляк, стоит, как картинка, и смеется над тобой...». Буденный сказал напутственное слово: «...у нас плохая положения, веселей надо, ребята...».

После боя

В этой новелле повествуется о распре Лютова и Акинфиева. После атаки при Чесниках уставший Лютов присел на лавочку с Акинфиевым. Акинфиев обвинил Лютова в том, что тот поляков не стрелял, значит, он «молокан», а «про молокан есть закон писан: их в расход пускать можно, они Бога почитают». Парни подрались. Сестра Сашка увела Акинфьева, а Лютов «изнемог и, согбенный под могильной короной, пошел вперед, вымаливая у судьбы простейшее из умений - уменье убить человека».

В селе Будятичи Лютому «пала на долю злая хозяйка», бедная вдова. Живности у нее не водилось, а есть автору хотелось. Однажды, вернувшись в дом, он учуял запах щей. Хозяйка отпиралась, и Лютов застрелил бы ее, только вмешался Сашка Христос. Он пришел с гармоникой и начал играть и петь.

Сын рабби

Лютов встретил сына рабби Моталэ. Тот умирал. «Портреты Ленина и Маймонида лежали рядом».

Лютов решил перейти в строй, в шестую боевую дивизию. Командир эскадрона, в котором был Лютов, Баулин, «был тверд, немногословен, упрям. Путь его жизни был решен. Сомнений в правильности этого пути он не знал».
В эскадроне Баулина автору дали лошадь по кличке Аргамак. «Мука, которую я вынес с Аргамаком, едва ли не превосходила меру человеческих сил», - писал Лютов.

Верхом он ездить не слишком любил, а Аргамак оказался истинно казацкой лошадью: «Я трясся, как мешок, на длинной сухой спине жеребца». Лютов сбил коню спину. За это, а также за неумение скакать верхом его невзлюбил Пашка Тихомолов, чей отец был большим ценителем лошадей.

Лютов выяснил, по какой причине его невзлюбили: считали, что он «норовит без врагов жить». Автор перевелся в другой эскадрон.

Поцелуй

Эскадрон Лютова остановился в Будятичах, в доме школьного учителя, жившего с дочерью Елизаветой и внуком Мишкой. «Страх и неведение, в котором жила семья учителя, семья добрых и слабых людей, были безграничны. Польские чиновники внушили им, что в дыму и варварстве кончилась Россия, как когда-то кончился Рим», - писал Лютов. Он рассказал им о Ленине, о Москве и художественном театре, чем завоевал сердца людей. И в семье постановили, что после победы над поляками Томилины переедут в Москву. Елизавета Томилина испытывала симпатию к Лютову, она провожала его с надеждой на его скорое возвращение.

Польская граница была взята.

Грищук рассказал «одну главу из его немой повести». Русские пленные оказались в глуби Германии, Грищука к себе взял «одинокий и умалишенный офицер», безумие которого заключалось в молчании. После германской революции Грищук отправился в Россию, хозяин проводил его к краю деревни. «Немец показал на церковь, на свое сердце, на безграничную и пустую синеву горизонта».

Их было девять

«Девяти пленных нет в живых. Я знаю это сердцем», - писал Лютов. Казак Андрей снял с живого пленного мундир, взводный Голов воспринял это как измену и попытался его застрелить. Андрей заявил: «...как бы я не стукнул тебя, взводный, к такой-то свет матери. Тебе десяток шляхты прибрать - ты вон каку суету поднял. По сотне прибирали, тебя в подмогу не звали... Рабочий ты если - так сполняй свое дело...»

«Девяти пленных нет в живых. Я знаю это сердцем. Сегодня утром я решил отслужить панихиду по убитым. В Конармии некому это сделать, кроме меня», - писал Лютов. И подвел итоги: «Я ужаснулся множеству панихид, предстоявших мне».

Исаак Бабель

КОНАРМИЯ

Переход через Збруч

Начдив шесть донес о том, что Новоград-Волынск взят сегодня на рассвете. Штаб выступил из Крапивно, и наш обоз шумливым арьергардом растянулся по шоссе, идущему от Бреста до Варшавы и построенному на мужичьих костях Николаем Первым.

Поля пурпурного мака цветут вокруг нас, полуденный ветер играет в желтеющей ржи, девственная гречиха встает на горизонте, как стена дальнего монастыря. Тихая Волынь изгибается, Волынь уходит от нас в жемчужный туман березовых рощ, она вползает в цветистые пригорки и ослабевшими руками путается в зарослях хмеля. Оранжевое солнце катится по небу, как отрубленная голова, нежный свет загорается в ущельях туч, штандарты заката веют над нашими головами. Запах вчерашней крови и убитых лошадей каплет в вечернюю прохладу. Почерневший Збруч шумит и закручивает пенистые узлы своих порогов. Мосты разрушены, и мы переезжаем реку вброд. Величавая луна лежит на волнах. Лошади по спину уходят в воду, звучные потоки сочатся между сотнями лошадиных ног. Кто-то тонет и звонко порочит богородицу. Река усеяна черными квадратами телег, она полна гула, свиста и песен, гремящих поверх лунных змей и сияющих ям.

Поздней ночью приезжаем мы в Новоград. Я нахожу беременную женщину на отведенной мне квартире и двух рыжих евреев с тонкими шеями; третий спит, укрывшись с головой и приткнувшись к стене. Я нахожу развороченные шкафы в отведенной мне комнате, обрывки женских шуб на полу, человеческий кал и черепки сокровенной посуды, употребляющейся у евреев раз в году - на пасху.

Уберите, - говорю я женщине. - Как вы грязно живете, хозяева…

Два еврея снимаются с места. Они прыгают на войлочных подошвах и убирают обломки с полу, они прыгают в безмолвии, по-обезьяньи, как японцы в цирке, их шеи пухнут и вертятся. Они кладут на пол распоротую перину, и я ложусь к стенке, рядом с третьим, заснувшим евреем. Пугливая нищета смыкается над моим ложем.

Все убито тишиной, и только луна, обхватив синими руками свою круглую, блещущую, беспечную голову, бродяжит под окном.

Я разминаю затекшие ноги, я лежу на распоротой перине и засыпаю. Начдив шесть снится мне. Он гонится на тяжелом жеребце за комбригом и всаживает ему две пули в глаза. Пули пробивают голову комбрига, и оба глаза его падают наземь. «Зачем ты поворотил бригаду?» - кричит раненому Савицкий, начдив шесть, - и тут я просыпаюсь, потому что беременная женщина шарит пальцами по моему лицу.

Пане, - говорит она мне, - вы кричите со сна и вы бросаетесь. Я постелю вам в другом углу, потому что вы толкаете моего папашу…

Она поднимает с полу худые свои ноги и круглый живот и снимает одеяло с заснувшего человека. Мертвый старик лежит там, закинувшись навзничь. Глотка его вырвана, лицо разрублено пополам, синяя кровь лежите его бороде, как кусок свинца.

Пане, - говорит еврейка и встряхивает перину, - поляки резали его, и он молился им: убейте меня на черном дворе, чтобы моя дочь не видела, как я умру. Но они сделали так, как им было нужно, - он кончался в этой комнате и думал обо мне… И теперь я хочу знать, - сказала вдруг женщина с ужасной силой, - я хочу знать, где еще на всей земле вы найдете такого отца, как мой отец…

Костел в Новограде

Я отправился вчера с докладом к военкому, остановившемуся в доме бежавшего ксендза. На кухне встретила меня пани Элиза, экономка иезуита. Она дала мне янтарного чаю с бисквитами. Бисквиты ее пахли, как распятие. Лукавый сок был заключен в них и благовонная ярость Ватикана.

Рядом с домом в костеле ревели колокола, заведенные обезумевшим звонарем. Был вечер, полный июльских звезд. Пани Элиза, тряся внимательными сединами, подсыпала мне печенья, я насладился пищей иезуитов.

Старая полька называла меня «паном», у порога стояли навытяжку серые старики с окостеневшими ушами, и где-то в змеином сумраке извивалась сутана монаха. Патер бежал, но он оставил помощника - пана Ромуальда.

Гнусавый скопец с телом исполина, Ромуальд величал нас «товарищами». Желтым пальцем водил он по карте, указывая круги польского разгрома. Охваченный хриплым восторгом, пересчитывал он раны своей родины. Пусть кроткое забвение поглотит память о Ромуальде, предавшем нас без сожаления и расстрелянном мимоходом. Но в тот вечер его узкая сутана шевелилась у всех портьер, яростно мела все дороги и усмехалась всем, кто хотел пить водку. В тот вечер тень монаха кралась за мной неотступно. Он стал бы епископом - пан Ромуальд, если бы он не был шпионом.

Я пил с ним ром, дыхание невиданного уклада мерцало под развалинами дома ксендза, и вкрадчивые его соблазны обессилили меня. О распятия, крохотные, как талисманы куртизанки, пергамент папских булл и атлас женских писем, истлевших в синем шелку жилетов!..

Я вижу тебя отсюда, неверный монах в лиловой рясе, припухлость твоих рук, твою душу, нежную и безжалостную, как душа кошки, я вижу раны твоего бога, сочащиеся семенем, благоуханным ядом, опьяняющим девственниц.

Мы пили ром, дожидаясь военкома, но он все не возвращался из штаба. Ромуальд упал в углу и заснул. Он спит и трепещет, а за окном в саду под черной страстью неба переливается аллея. Жаждущие розы колышутся во тьме. Зеленые молнии пылают в куполах. Раздетый труп валяется под откосом. И лунный блеск струится по мертвым ногам, торчащим врозь.

Вот Польша, вот надменная скорбь Речи Посполитой! Насильственный пришелец, я раскидываю вшивый тюфяк в храме, оставленном священнослужителем, подкладываю под голову фолианты, в которых напечатана осанна ясновельможному и пресветлому Начальнику Панства, Иозефу Пилсудскому.

Нищие орды катятся на твои древние города, о Польша, песнь об единении всех холопов гремит над ними, и горе тебе. Речь Посполитая, горе тебе, князь Радзивилл, и тебе, князь Сапега, вставшие на час!..

Все нет моего военкома. Я ищу его в штабе, в саду, в костеле. Ворота костела раскрыты, я вхожу, мне навстречу два серебряных черепа разгораются на крышке сломанного гроба. В испуге я бросаюсь вниз, в подземелье. Дубовая лестница ведет оттуда к алтарю. И я вижу множество огней, бегущих в высоте, у самого купола. Я вижу военкома, начальника особого отдела и казаков со свечами в руках. Они отзываются на слабый мой крик и выводят меня из подвала.

Черепа, оказавшиеся резьбой церковного катафалка, не пугают меня больше, и все вместе мы продолжаем обыск, потому что это был обыск, начатый после того, как в квартире ксендза нашли груды военного обмундирования.

Сверкая расшитыми конскими мордами наших обшлагов, перешептываясь и гремя шпорами, мы кружимся по гулкому зданию с оплывающим воском в руках. Богоматери, унизанные драгоценными камнями, следят наш путь розовыми, как у мышей, зрачками, пламя бьется в наших пальцах, и квадратные тени корчатся на статуях святого Петра, святого Франциска, святого Винцента, на их румяных щечках и курчавых бородах, раскрашенных кармином.

Начдив шесть донес о том, что Новоград-Волынск взят сегодня на рассвете. Штаб выступил из Крапивно, и наш обоз шумливым арьергардом растянулся по шоссе, по неувядаемому шоссе, идущему от Бреста до Варшавы и построенному на мужичьих костях Николаем первым.

Поля пурпурного мака цветут вокруг нас, полуденный ветер играет в желтеющей ржи, девственная гречиха встает на горизонте, как стена дальнего монастыря. Тихая Волынь изгибается, Волынь уходит от нас в жемчужный туман березовых рощ, она вползает в цветистые пригорки и ослабевшими руками путается в зарослях хмеля. Оранжевое солнце катится по небу, как отрубленная голова, нежный свет загорается в ущельях туч, штандарты заката веют над нашими головами. Запах вчерашней крови и убитых лошадей каплет в вечернюю прохладу. Почерневший Збруч шумит и закручивает пенистые узлы своих порогов. Мосты разрушены, и мы переезжаем реку вброд. Величавая луна лежит на волнах. Лошади по спину уходят в воду, звучные потоки сочатся между сотнями лошадиных ног. Кто-то тонет и звонко порочит богородицу. Река усеяна черными квадратами телег, она полна гула, свиста и песен, гремящих поверх лунных змей и сияющих ям.

Поздней ночью приезжаем мы в Новоград. Я нахожу беременную женщину на отведенной мне квартире и двух рыжих евреев с тонкими шеями; третий спит уже, укрывшись с головой и приткнувшись к стене. Я нахожу развороченные шкафы в отведенной мне комнате, обрывки женских шуб на полу, человеческий кал и черепки сокровенной посуды, употребляющейся у евреев раз в году – на пасху.

– Уберите, – говорю я женщине. – Как вы грязно живете, хозяева…

Два еврея снимаются с места. Они прыгают на войлочных подошвах и убирают обломки с полу, они прыгают в безмолвии, по-обезьяньи, как японцы в цирке, их шеи пухнут и вертятся. Они кладут мне распоротую перину, и я ложусь к стенке, рядом с третьим, заснувшим евреем. Пугливая нищета смыкается тотчас над моим ложем.

Все убито тишиной, и только луна, обхватив синими руками свою круглую, блещущую, беспечную голову, бродяжит под окном.

Я разминаю затекшие ноги, я лежу на распоротой перине и засыпаю. Начдив шесть снится мне. Он гонится на тяжелом жеребце за комбригом и всаживает ему две пули в глаза. Пули пробивают голову комбрига, и оба глаза его падают наземь. «Зачем ты поворотил бригаду?» – кричит раненому Савицкий, начдив шесть, – и тут я просыпаюсь, потому что беременная женщина шарит пальцами по моему лицу.

– Пане, – говорит она мне, – вы кричите со сна и вы бросаетесь. Я постелю вам в другом углу, потому что вы толкаете моего папашу…

Она поднимает с полу худые ноги и круглый живот и снимает одеяло с заснувшего человека. Мертвый старик лежит там, закинувшись навзничь. Глотка его вырвана, лицо разрублено пополам, синяя кровь лежит в его бороде, как кусок свинца.

– Пане, – говорит еврейка и встряхивает перину, – поляки резали его, и он молился им: убейте меня на черном дворе, чтобы моя дочь не видела, как я умру. Но они сделали так, как им было удобнее, – он кончался в этой комнате и думал обо мне. И теперь я хочу знать, – сказала вдруг женщина с ужасной силой, – я хочу знать, где еще на всей земле вы найдете такого отца, как мой отец…

Новоград-Волынск, июль 1920 г.

Костел в Новограде

Я отправился вчера с докладом к военкому, остановившемуся в доме бежавшего ксендза. На кухне встретила меня пани Элиза, экономка иезуита. Она дала мне янтарного чаю с бисквитами. Бисквиты ее пахли, как распятие. Лукавый сок был заключен в них и благовонная ярость Ватикана.

Рядом с домом в костеле ревели колокола, заведенные обезумевшим звонарем. Был вечер, полный июльских звезд. Пани Элиза, тряся внимательными сединами, подсыпала мне печенья, я насладился пищей иезуитов.

Старая полька называла меня «паном», у порога стояли навытяжку серые старики с окостеневшими ушами, и где-то в змеином сумраке извивалась сутана монаха. Патер бежал, но он оставил помощника – пана Ромуальда.

Гнусавый скопец с телом исполина, Ромуальд величал нас «товарищами». Желтым пальцем водил он по карте, указывая круги польского разгрома. Охваченный хриплым восторгом, пересчитывал он раны своей родины. Пусть кроткое забвение поглотит память о Ромуальде, предавшем нас без сожаления и расстрелянном мимоходом. Но в тот вечер его узкая сутана шевелилась у всех портьер, яростно мела все дороги и усмехалась всем, кто хотел пить водку. В тот вечер тень монаха кралась за мной неотступно. Он стал бы епископом – пан Ромуальд, если бы он не был шпионом.

Я пил с ним ром, дыхание невиданного уклада мерцало под развалинами дома ксендза, и вкрадчивые его соблазны обессилили меня. О, распятия, крохотные, как талисманы куртизанки, пергамент папских булл и атлас женских писем, истлевших в синем шелку жилетов!..

Я вижу тебя отсюда, неверный монах, в лиловой рясе, припухлость твоих рук, твою душу, нежную и безжалостную, как душа кошки, я вижу раны твоего бога, сочащиеся семенем, благоуханным ядом, опьяняющим девственниц.

Мы пили ром, дожидаясь военкома, но он все не возвращался из штаба. Ромуальд упал в углу и заснул. Он спит и трепещет, а за окном в саду под черной страстью неба переливается аллея. Жаждущие розы колышутся во тьме. Зеленые молнии пылают в куполах. Раздетый труп валяется под откосом. И лунный блеск струится по мертвым ногам, торчащим врозь.

Вот Польша, вот надменная скорбь Речи Посполитой! Насильственный пришелец, я раскидываю вшивый тюфяк в храме, оставленном священнослужителем, подкладываю под голову фолианты, в которых напечатана осанна ясновельможному и пресветлому Начальнику Панства, Иозефу Пильсудскому.

Нищие орды катятся на твои древние города, о, Польша, песнь об единении всех холопов гремит над ними, и горе тебе, Речь Посполитая, горе тебе, князь Радзивилл, и тебе, князь Сапега, вставшие на час!..

Все нет моего военкома. Я ищу его в штабе, в саду, в костеле. Ворота костела раскрыты, я вхожу, мне навстречу два серебряных черепа разгораются на крышке сломанного гроба. В испуге я бросаюсь вниз, в подземелье. Дубовая лестница ведет оттуда к алтарю. И я вижу множество огней, бегущих в высоте, у самого купола. Я вижу военкома, начальника особого отдела и казаков со свечами в руках. Они отзываются на слабый мой крик и выводят меня из подвала.

Черепа, оказавшиеся резьбой церковного катафалка, не пугают меня больше, и все вместе мы продолжаем обыск, потому что это был обыск, начатый после того, как в квартире ксендза нашли груды военного обмундирования.

Сверкая расшитыми конскими мордами наших обшлагов, перешептываясь и гремя шпорами, мы кружимся по гулкому зданию с оплывающим воском в руках. Богоматери, унизанные драгоценными камнями, следят наш путь розовыми, как у мышей, зрачками, пламя бьется в наших пальцах, и квадратные тени корчатся на статуях святого Петра, святого Франциска, святого Винцента, на их румяных щечках и курчавых бородах, раскрашенных кармином.

Мы кружимся и ищем. Под нашими пальцами прыгают костяные кнопки, раздвигаются разрезанные пополам иконы, открывая подземелья в зацветающие плесенью пещеры. Храм этот древен и полон тайн. Он скрывает в своих глянцевитых стенах потайные ходы, ниши и створки, распахивающиеся бесшумно.

О, глупый ксендз, развесивший на гвоздях спасителя лифчики своих прихожанок. За царскими вратами мы нашли чемодан с золотыми монетами, сафьяновый мешок с кредитками и футляры парижских ювелиров с изумрудными перстнями.

А потом мы считали деньги в комнате военкома. Столбы золота, ковры из денег, порывистый ветер, дующий на пламя свечей, воронье безумье в глазах пани Элизы, громовый хохот Ромуальда и нескончаемый рев колоколов, заведенных паном Робацким, обезумевшим звонарем.

«Прочь, – сказал я себе, – прочь от этих подмигивающих мадонн, обманутых солдатами»…

Бои у железной дороги, у Лысок.
Рубка пленных.
И. Бабель. «Дневник» 1 7.8.20
Исаак Бабель, чей взлет пришелся на 20-е годы, явление в литературной жизни тех лет уникальное. Он сочинял новеллы, «острые как спирт», сочинял роман-дневник «Конармия», сочинял статьи и пьесы. Он мастер передать речевую одесскую интонацию, у него ровный спокойный голос, которым одинаково хорошо он рассказывает о смешном и страшном. Виктор Шкловский сказал острее: «Одним голосом Бабель говорит о звездах и о триппере». Писателю
одинаково интересны события великие и не очень, поскольку в плоскости его сознания все они обретают особую художественную ценность.
Бабель- это человек революции. Он словно забыл, что революция пожирает своих детей так же, как аквариумные рыбки гуппи и пауки. И, забыв это, он с головой ушел в кровавую ее работу. Был в чека, был в продотрядах, был в Первой конной. Его образованность имела универсальный, академический характер. В 1940 году его убила та самая власть, на служение которой он положил свои жизнь и талант. Бабель приехал в 1-ю конную армию как корреспондент газеты «Красный кавалерист». Он должен был освещать ее польский поход в агитационных статьях, вести дневник военных действий.
Подавляющее большинство Первой конной составляло донское казачество, привилегированное сословие в России. Однако его образ жизни и психология имели специфический характер: оно традиционно несло долгую, почти двадцатилетнюю службу. В период, когда Бабель попал на фронт, казаки шли по местам, где воевали в первую мировую войну. Казачество было служилым сословием, но его войско никогда не было регулярным. Казак приходил на службу со своим снаряжением, своими конями и холодным оружием. В походе казаки кормились сами и сами же, за счет местного населения, обеспечивали себя лошадьми. В конармейском походе тылы были оторваны, прежние привычки давали себя знать. Население смотрело на конармейцев как на грабителей. Было множество расправ и кровавых инцидентов. Пленные, которых надо было кормить, по мнению командования, сковывали маневренность кавалеристов. Казаки, и без того привычные к смерти, потеряли главное человеческое чувство - чувство ценности жизни. Насилие было в ряду обыденных явлений. Казаки оттягивались, давали выход своей усталости, своему анархизму, гонору, хладнокровному отношению к своей, а тем более чужой смерти.
Судя по его словам, Бабель непрерывно «думал, тосковал о судьбах революции». Из своих наблюдений за казаками, «издерганными и измученными» людьми, в местах постоянных безнадежных боев он записывает: «Как быстро уничтожили человека, принизили, сделали его некрасивым». Но писатель сопричастен этому насилию и этому разрушению. Трудно представить его истинные чувства. Что скрыто за добродушной и проницательной полуусмешкой этого близорукого, рано облысевшего человека? Он пережил хаос самоистребления, когда человек восстал на человека и прервалась связь времен.
И вот, оплакав романтическими слезами невозвратные времена в «Одесских рассказах», Бабель достает дневник своего конармей- ского похода на Польшу. «Опишу вас только за то, что мои глаза собственноручно видели». Однако то, что сохранилось в памяти, что вспомнилось по дневникам, разительно отличалось от революционного мифа.
А это требовало осмысления.
Повествование Бабеля беспристрастно. Трагические события и бытовые сценки - факты одного- эстетического ряда. Но это мнимое впечатление. У Бабеля отсутствуют любовь и симпатия к героям - это особый прием, который позволяет автору создать дистанцию между ним и повествованием.
Кроме этого у Бабеля есть еще одно, уже главное достоинство - его язык. В нем посредством интонации, посредством мелодии образов, каких-то неуловимых мелочей, тонкостей, нам не доступных, он рисует не только историческое полотно похода, но и собственный предельно правдивый эпос о Первой конной. Язык Бабеля содержит в себе немыслимые степени свободы выражения. В нем нет предло- жений-монстров. Его образы коротки и компактны, как вязанки хвороста, а сами фразы, написанные с оттяжкой, словно сабельным ударом, восхищают. В таком языке немыслимо соврать. Он не простит фальши. В нем есть чувство, есть слезы. В нем отчуждение растворяется, и остается только соленый его привкус. «Стилем-с берем, стилем-с», - говорил Бабель Паустовскому.
Бабель нарушил «казарменный порядок» в литературе. Горький робко пытался внушить комиссарам от искусства простую мысль, что Бабеля надо читать по особому, отнюдь не бытовому коду. Это не помогло. Бабель был абсолютно правоверным советским писате- лем-коммунистом. События, свидетелем и участником которых он был, вызывали в нем чувство раздвоенности. Как человек и литератор он ничем не мог объяснить назначение и смысл страданий стольких людей. Как большевик и конармеец он оправдывал их своей политической верой в идею. По свидетельствам очевидцев, вера эта сохранилась в нем до 1939 года, до дня ареста. И тогда светлое будущее настигло его. Оно не простило ему правды. «Конармия» была запрещена на долгие годы.

Исаак Эммануилович Бабель

«Конармия»

Мой первый гусь

Корреспондент газеты «Красный кавалерист» Лютов (рассказчик и лирический герой) оказывается в рядах Первой Конной армии, возглавляемой С. Буденным. Первая Конная, воюя с поляками, совершает поход по Западной Украине и Галиции. Среди конармейцев Лютов — чужак. Очкарик, интеллигент, еврей, он чувствует к себе снисходительно-насмешливое, а то и неприязненное отношение со стороны бойцов. «Ты из киндербальзамов… и очки на носу. Какой паршивенький! Шлют вас, не спросясь, а тут режут за очки», — говорит ему начдив шесть Савицкий, когда он является к нему с бумагой о прикомандировании к штабу дивизии. Здесь, на фронте, лошади, страсти, кровь, слезы и смерть. Здесь не привыкли церемониться и живут одним днём. Потешаясь над прибывшим грамотеем, казаки вышвыривают его сундучок, и Лютов жалко ползает по земле, собирая разлетевшиеся рукописи. В конце концов, он, изголодавшись, требует, чтобы хозяйка его накормила. Не дождавшись отклика, он толкает ее в грудь, берет чужую саблю и убивает шатающегося по двору гуся, а затем приказывает хозяйке изжарить его. Теперь казаки больше не насмехаются над ним, они приглашают его поесть вместе с ними. Теперь он почти как свой, и только сердце его, обагрённое убийством, во сне «скрипело и текло».

Смерть Долгушова

Даже повоевав и достаточно насмотревшись на смерть, Лютов по-прежнему остаётся «мягкотелым» интеллигентом. Однажды он видит после боя сидящего возле дороги телефониста Долгушова. Тот смертельно ранен и просит добить его. «Патрон на меня надо стратить, — говорит он. — Наскочит шляхта — насмешку сделает». Отвернув рубашку, Долгушов показывает рану. Живот у него вырван, кишки ползут на колени и видны удары сердца. Однако Лютов не в силах совершить убийство. Он отъезжает в сторону, показав на Долгушова подскакавшему взводному Афоньке Биде. Долгушов и Афонька коротко о чем-то говорят, раненый протягивает казаку свои документы, потом Афонька стреляет Долгушову в рот. Он кипит гневом на сердобольного Лютова, так что в запале готов пристрелить и его. «Уйди! — говорит он ему, бледнея. — Убью! Жалеете вы, очкастые, нашего брата, как кошка мышку…»

Жизнеописание Павличенки, Матвея Родионыча

Лютов завидует твёрдости и решительности бойцов, не испытывающих, подобно ему, ложной, как ему кажется, сентиментальности. Он хочет быть своим. Он пытается понять «правду» конармейцев, в том числе и «правду» их жестокости. Вот красный генерал рассказывает о том, как он рассчитался со своим бывшим барином Никитинским, у которого до революции пас свиней. Барин приставал к его жене Насте, и вот Матвей, став красным командиром, явился к нему в имение, чтобы отомстить за обиду. Он не стреляет в него сразу, хоть тот и просит об этом, а на глазах сумасшедшей жены Никитинского топчет его час или больше и таким образом, по его словам, сполна узнает жизнь. Он говорит: «Стрельбой от человека… только отделаться можно: стрельба — это ему помилование, а себе гнусная лёгкость, стрельбой до души не дойдёшь, где она у человека есть и как она показывается».

Соль

Конармеец Балмашев в письме в редакцию газеты описывает случай, происшедший с ним в поезде, двигавшемся на Бердичев. На одной из станций бойцы пускают к себе в теплушку женщину с грудным дитём, якобы едущую на свидание с мужем. Однако в пути Балмашев начинает сомневаться в честности этой женщины, он подходит к ней, срывает с ребёнка пелёнки и обнаруживает под ними «добрый пудовик соли». Балмашев произносит пламенную обвинительную речь и выбрасывает мешочницу на ходу под откос. Видя же ее оставшейся невредимой, он снимает со стенки «верный винт» и убивает женщину, смыв «этот позор с лица трудовой земли и республики».

Письмо

Мальчик Василий Курдюков пишет матери письмо, в котором просит прислать ему что-нибудь поесть и рассказывает о братьях, воюющих, как и он, за красных. Одного из них, Федора, попавшего в плен, убил папаша-белогвардеец, командир роты у Деникина, «стражник при старом режиме». Он резал сына до темноты, «говоря — шкура, красная собака, сукин сын и разно», «пока брат Федор Тимофеич не кончился». А спустя некоторое время сам папаша, пытавшийся спрятаться, перекрасив бороду, попадается в руки другого сына, Степана, и тот, услав со двора братишку Васю, в свою очередь кончает папашу.

Прищепа

У молодого кубанца Прищепы, бежавшего от белых, те в отместку убили родителей. Имущество расхитили соседи. Когда белых прогнали, Прищепа возвращается в родную станицу. Он берет телегу и идёт по домам собирать свои граммофоны, жбаны для кваса и расшитые матерью полотенца. В тех хатах, где он находит вещи матери или отца, Прищепа оставляет подколотых старух, собак, повешенных над колодцем, иконы, загаженные помётом. Расставив собранные вещи по местам, он запирается в отчем доме и двое суток пьёт, плачет, поёт и рубит шашкой столы. На третью ночь пламя занимается над его хатой. Прищепа выводит из стойла корову и убивает ее. Затем он вскакивает на коня, бросает в огонь прядь своих волос и исчезает.

Эскадронный Трунов

Эскадронный Трунов ищет офицеров среди пленных поляков. Он вытаскивает из кучи нарочно сброшенной поляками одежды офицерскую фуражку и надевает ее на голову пленного старика, утверждающего, что он не офицер. Фуражка ему впору, и Трунов закалывает пленного. Тут же к умирающему подбирается конармеец-мародёр Андрюшка Восьмилетов и стягивает с него штаны. Прихватив ещё два мундира, он направляется к обозу, но возмущённый Трунов приказывает ему оставить барахло, стреляет в Андрюшку, но промахивается. Чуть позже он вместе с Восьмилетовым вступает в бой с американскими аэропланами, пытаясь сбить их из пулемёта, и оба погибают в этом бою.

История одной лошади

Страсть правит в художественном мире Бабеля. Для конармейца «конь — он друг… Конь — он отец…». Начдив Савицкий отобрал у командира первого эскадрона белого жеребца, и с тех пор Хлебников жаждет мести, ждёт своего часа. Когда Савицкого смещают, он пишет в штаб армии прошение о возвращении ему лошади. Получив положительную резолюцию, Хлебников отправляется к опальному Савицкому и требует отдать ему лошадь, однако бывший начдив, угрожая револьвером, решительно отказывает. Хлебников снова ищет справедливости у начштаба, но тот гонит его от себя. В результате Хлебников пишет заявление, где выражает свою обиду на Коммунистическую партию, которая не может возвратить «его кровное», и через неделю демобилизуется как инвалид, имеющий шесть ранений.

Афонька Бида

Когда у Афоньки Биды убивают любимого коня, расстроенный конармеец надолго исчезает, и только грозный ропот в деревнях указывает на злой и хищный след разбоя Афоньки, добывающего себе коня. Только когда дивизия вступает в Берестечко, появляется наконец Афонька на рослом жеребце. Вместо левого глаза на его обуглившемся лице чудовищная розовая опухоль. В нем ещё не остыл жар вольницы, и он крушит все вокруг себя.

Пан Аполек

У икон Новоградского костёла своя история — «история неслыханной войны между могущественным телом католической церкви, с одной стороны, и беспечным богомазом — с другой», войны, длившейся три десятилетия. Эти иконы нарисованы юродивым художником паном Аполеком, который своим искусством произвёл в святые простых людей. Ему, представившему диплом об окончании мюнхенской академии и свои картины на темы Священного писания («горящий пурпур мантий, блеск смарагдовых полей и цветистые покрывала, накинутые на равнины Палестины»), новоградским ксёндзом была доверена роспись нового костёла. Каково удивление приглашённых ксёндзом именитых граждан, когда они узнают в апостоле Павле на расписанных стенах костёла хромого выкреста Янека, а в Марии Магдалине — еврейскую девушку Эльку, дочь неведомых родителей и мать многих подзаборных детей. Художник, приглашённый на место Аполека, не решается замазать Эльку и хромого Янека. Рассказчик знакомится с паном Аполеком на кухне дома сбежавшего ксёндза, и тот предлагает за пятьдесят марок сделать его портрет под видом блаженного Франциска. Ещё он передаёт ему кощунственную историю о браке Иисуса и незнатной девицы Деборы, у которой от него родился первенец.

Гедали

Лютов видит старых евреев, торгующих у жёлтых стен древней синагоги, и с печалью вспоминает еврейский быт, теперь полуразрушенный войной, вспоминает своё детство и деда, поглаживающего жёлтой бородой тома еврейского мудреца Ибн-Эзры. Проходя по базару, он видит смерть — немые замки на лотках. Он заходит в лавку древностей старого еврея Гедали, где есть все: от золочёных туфель и корабельных канатов до сломанной кастрюли и мёртвой бабочки. Гедали расхаживает, потирая белые ручки, среди своих сокровищ и сетует на жестокость революции, которая грабит, стреляет и убивает. Гедали мечтает «о сладкой революции», об «Интернационале добрых людей». Рассказчик же убеждённо наставляет его, что Интернационал «кушают с порохом… и приправляют лучшей кровью». Но когда он спрашивает, где можно достать еврейский коржик и еврейский стакан чаю, Гедали сокрушённо отвечает ему, что ещё недавно это можно было сделать в соседней харчевне, но теперь «там не кушают, там плачут…».

Рабби

Лютову жаль этого размётанного вихрем революцией быта, с великим трудом пытающегося сохранить себя, он участвует в субботней вечерней трапезе во главе с мудрым рабби Моталэ Брацлавским, чей непокорный сын Илья «с лицом Спинозы, с могущественным лбом Спинозы» тоже здесь. Илья, как и рассказчик, воюет в Красной Армии, и вскоре ему суждено погибнуть. Рабби призывает гостя радоваться тому, что он жив, а не мёртв, но Лютов с облегчением уходит на вокзал, где стоит агитпоезд Первой Конной, где его ждёт сияние сотен огней, волшебный блеск радиостанции, упорный бег машин в типографии и недописанная статья в газету «Красный кавалерист».

Сочинения

В гражданских войнах нарушается извечный закон бытия — «Не пролей крови ближнего своего» (по рассказам И. Бабеля) Величие и ужас гражданской войны в рассказах И. Бабеля. Герои гражданской войны к книге «Конармия» Изображение ужасов войны в книге И. Э. Бабеля «Конармия» Проблема насилия и гуманизма в русской литературе 20 века Рецензия на рассказ Бабеля «Соль» Рецензия на рассказ И. Бабеля «Соль» Человек в огне революции (по романам А. Фадеева «Разгром» и И. Бабеля «Конармия») «Я не хочу и не могу верить чтобы зло было нормальным состоянием людей…» (По книге Бабеля «Конармия») Характеристика образа Дьякова Сочинение о всех рассказах «Конармии» Бабеля О романе И. Бабеля "Конармия"